Продолжение. См.первую часть.

Существует ли связь между принципами устройства государственного аппарата и уровнем его коррумпированности? Для большинства читателей здесь не будет предмета для обсуждения: коррупцию порождает авторитарная модель в госуправлении, ее разрушение есть единственно возможный способ политической борьбы с коррупцией. Даже попытка обсуждения предложенной схемы опасна. Предложив гипотезу о предпринимательских мотивациях нечистых на руку чиновников, мы автоматически даем в руки левой части аудитории аргументы против себя непосредственно на ее идеологическом поле. Нет ничего проще, чем назвать коррупционеров-предпринимателей «олигархами» из постсоветской политической мифологии, и все становится на свои места. Российский авторитаризм объявляется следствием сращивания крупного частного капитала и бюрократического аппарата в высших эшелонах власти и эксплуатации национальных ресурсов в пользу узкого круга выгодоприобретателей.

Остается лишь правильно расставить стрелки, маркирующие финансовые потоки, — и готова карта наступления. Могут быть споры о тактике, но стратегия определена исходной схемой: это силовая кампания, и она неизбежно будет выиграна чисто русским способом, превосходящей человеческой силой. Ниже мы будем неоднократно приводить собственные оценки распространенности коррупции и степени вовлеченности в нее бенефициаров-домохозяйств, однако не опровергнем главного: авторитаризм и коррупция обречены, поскольку против них десятки миллионов, а за — немногие выгодоприобретатели.

Присоединимся к выводу, что вне развития демократических институтов снижение уровня коррумпированности власти недостижимо. Исторические примеры авторитарного преодоления коррупции есть, и они особенно успешны, когда авторитарный режим имеет мощную электоральную поддержку. Но развитие политических событий, в ходе которых избиратель приводит к власти в России команду авторитарного лидера с эффективно реализующейся антикоррупционной программой, маловероятно.

Мало того, есть основания предполагать, что в 1988–1996 годах страна уже проделала именно такой путь, и едва ли несоответствие первого президента России Бориса Ельцина стандартам, предъявляемым общественностью к авторитарным борцам с коррупцией, обеспечило существование нынешней политической системы. Российские национальные представления о том, каким должно быть государство, по каким-то причинам воспроизводят во власти группы людей, реализующих собственные предпринимательские амбиции с помощью коррупционных схем. Мы имеем все основания предположить, что появление новых «министров-капиталистов» на месте проигравших борьбу в какой-то степени отражает определенные свойства социальной среды, в которой это происходит.

Иными словами, нам необходимо по крайней мере попытаться понять, почему объективно существующий в обществе на протяжении многих десятилетий внятный запрос на сильную (в этом вопросе автор не разделяет народные чаяния) и эффективную публичную власть в России все время приводит к появлению под соответствующей маской бизнес-конгломератов, работающих в частных интересах и уделяющих интересам общества свои ресурсы лишь по остаточному принципу. Ни сильные, ни слабые лидеры не способны эту тенденцию сломать, несмотря на то, что вне зависимости от коррупционной заинтересованности лидера неорганизованная коррупция в среде подчиненных — это почти всегда зло. Российская государственность последних 10 лет демонстрирует десятки примеров того, как руководитель, не заинтересованный в создании в своем подразделении коррупционной вертикали, вынужден или мириться с существованием в сфере его компетенции классических «министерских» групп компаний, или — строить самостоятельный размытый бизнес-конгломерат. Явление это именуется «политическим реализмом», и в частных беседах руководители обычно объясняют фактическую поддержку коррупции при неприятии самой идеи двумя предсказуемыми типами аргументов. Либо это единственный эффективный способ действия в нынешней политико-экономической среде, либо — единственная альтернатива публичной бюрократической власти, отвергающей бизнесориентированную модель управления в пользу других принципов.

В предельных проекциях «министерские» группы компаний просто противопоставляются собеседниками стандартной советской бюрократии, других вариантов просто нет. Развитие сети пригородных электричек, утверждают они, возможно в России только в том случае, если найдется предприниматель, готовый украсть значительную часть бюджета в обмен на обязательства участия. Во многом отставка мэра Москвы Юрия Лужкова, украсившего столицу памятником в честь второго варианта действий, московской монорельсовой дорогой на севере города, была вызвана очевидной неспособностью построить работоспособный «министерский» бизнес, который бы при всех растратах имел хотя бы побочным результатом что-то осмысленное. Увы, в этой семье лишь Елена Батурина обладала соответствующими навыками, но ее предпринимательских талантов на всю Москву не хватило. Новая московская власть таких ошибок не делает: в окружении Сергея Собянина предприниматель-чиновник является типом доминирующим, и некоторый рост комфортности Москвы в качестве места проживания обеспечен именно успехами первой модели.


Предпосылки для появления бизнес-коррупции в самых разнообразных видах в России между тем найти нетрудно: в начале 1990-х она практически в том же виде, что и в РФ, наблюдалась во всей постсоциалистической Восточной Европе. Очевидны также причины «стартового» появления «министерских» групп компаний в начале 1990-х. С одной стороны, исследователи практически не обращают внимания на то, что процесс разгосударствления собственности стартовал в России, как и в остальных частях СССР, не в 1991–1992 годах, а значительно раньше. Во всем Советском Союзе в конце 1980-х создавались «государственные концерны» («Газпром», «Алюминий» и т. д., за подробностями отсылаю читателей к своей статье «Красный скелет в шкафу») и полугосударственные банковские структуры. Пойти по «китайскому пути» было более чем возможно, и лишь быстрый распад СССР как административной машины остановил создание в бюрократической среде общей культуры «государственного предпринимательства». Остатки этой нереализованной модели во многом унаследовала Россия в ранние 1990-е в виде крупных полугосударственных и приватизируемых компаний.

К моменту старта массовой приватизации в России в 1994 году предпринимательство как сфера личной реализации в нескольких вариантах и сочетаниях («белый» государственный бизнес, частный бизнес, коррупционные схемы) было уделом крайне узкой прослойки населения, нескольких миллионов человек. К концу 1990-х бизнес был даже большим социальным изолятом в России, нежели государственное управление, которое с демократизацией постсоветской власти стало чуть более открытым институтом. В любом случае социальные группы, из которых рекрутировались новые элиты и предпринимательства, и госуправления, были в основном едиными, и, как и в Восточной Европе, хаотическое взаимопроникновение власти и бизнеса друг в друга стало процессом неостановимым. Мало того, какая-либо критика этого явления всегда была окрашена в советско-реваншистские цвета. Протест против «коммерциализации власти» в России исходил или от политических левых, настаивавших на отмене института частной собственности на промышленные объекты, или — в меньшей степени — от националистов, в большинстве своем отстаивавших антиприватизационную позицию ради воссоздания советской политической империи.

Дополнительным антипредпринимательским моментом 1990-х было то, что в итоге и предопределило культурные расхождения России и Восточной Европы в вопросах восприятия предпринимательства: это категорический отказ российской власти 1990-х открыть свободный доступ на национальные рынки иностранному капиталу. С подразделениями западных компаний в России, их управленческой культурой и принципами социально комфортной трансляции предпринимательских технологий в общественную реальность страна и ее население столкнулись только в конце 1990-х годов.

Инфраструктура западного бизнеса в Москве еще в 2000-х полностью соответствовала логике гетто. «Деловые кварталы» для бизнеса (окрестности Павелецкой площади, улиц Гашека и Лесной), построенного на международных принципах, принимали в основном западные компании, тогда как «национальный» бизнес в этих деловых гетто практически не был представлен. Идея концентрации офисов в «Москва-Сити» в середине 2000-х была уже общей для российских и международных компаний. Тем не менее момент был упущен: к началу президентского правления Владимира Путина в 2000-х деловая среда и административные элиты в России сформировались как единый социальный изолят, связанный общими ценностями, подходами к ведению дел и образом действия. В нем практически не было места для идеи публичной власти — во многом она рассматривалась всей элитой как одно из подразделений общей для страны управляющей экономоцентрической надстройки.

Повторимся — в этот момент многое было уже упущено, однако ситуация не была безнадежной. Системная коррупция не была детерминирована, она лишь тормозила развитие иных течений, определяющих развитие страны.

Процесс насыщения государственной власти кадрами, воспитанными в более или менее приемлемой деловой культуре, был крайне характерен именно для конца 1990-х. Стандартом для государственной службы стал тогда опыт работы или в крупных юридических компаниях, как российских (например, группе АЛМ Александра Мамута), так и международных. PwC и Ernst & Young стали настоящими «кадровыми фермами» для Минфина, McKinsey и западные инвестбанки — для других министерств. Этот процесс поощрялся, причем из лучших побуждений: международные компании сервисного сектора не были коррумпированы. Государственная власть получала в лице бывших ассистентов PwC и партнеров McKinsey кадры высокообразованные, с низкой коррупционной мотивацией и с мышлением, заведомо более свободным от советских административных штампов. Они должны были продолжать строить новую Россию.

Испытывая к этим людям чувство, сходное с классовой солидарностью, и даже где-то сожалея, что не могу считать себя частью этого сообщества, не могу скрыть: именно эти люди и построили современную Россию в том очень неприглядном виде, в котором она находится. Говорить об их «вине», разумеется, следует с большой осторожностью, однако, если наши соображения верны, именно эти люди — единственные в России интеллектуалы, которые имели возможность прогнозировать дальнейшее развитие событий и предпринять действия по защите страны от последствий этого сценария.

Увы, они этого не сделали. Возможно, мы переоцениваем их физические возможности влиять события, но что более вероятно — их интеллектуальные возможности и во всяком случае — желание их что-либо менять.


Стандартное объяснение коррупционного взлета 90-х — проблемы с защитой собственности. Норма восприятия собственности в советской реальности была совершенно иной, нежели в постсоветской, и к новому экономическому укладу неприменима. Задачей этого текста не является идентификация всего круга проблем, вызываемых марксистским подходом общества к институтам собственности в современной России. Скажем лишь, что, по нашим соображениям, «рейдерство» 1990-х и ранних 2000-х объясняется именно тем, что вколоченное в головы учение Маркса проецировалось на обычаи делового оборота. Марксизм без идеи социального равенства, видимо, то сочетание, которое делало защиту прав собственности в России начала 90-х занятием практически безнадежным.

Гораздо интереснее вопрос, почему почти исключительно на пространстве бывшего СССР не произошло то, что произошло во всем остальном постсоветском мире, — каковы причины консервации промежуточного состояния, неполноценной защиты прав собственности и невосприятия этих прав. Апелляция левой и социал-демократической частей политического спектра к высокому уровню неравенства беспомощна: схожие уровни финансового и имущественного расслоения в Китае и Вьетнаме показывают: неравенство может лишь усиливать иные неидентифицированные факторы, играющие против собственности.

Еще один популярный ранее подход к объяснению проблем с институтами собственности в России — влияние событий середины 90-х, «залоговых аукционов» и большой приватизации, организованной правительством Виктора Черномырдина, также сомнителен. Вне всякого сомнения, происходившие тогда события работали против института собственности. Однако их следует считать следствием, а не причиной: легендарная «семибанкирщина» руководствовалась прежде всего тем, что собственность в России почти не имеет значения в ситуации постоянной угрозы коммунистического реванша. Последующие краткие обсуждения автора с участниками и идеологами этого процесса в 2000-х убеждают в том, что институт крупной частной собственности в 1995–1997 гг. воспринимался ими как крайне условный и нестабильный, и одной из важнейших своих задач деятели этого круга видели создание политических условий для будущего его определения. Ограждалось поле для игры, но не создавались правила.

Наконец, стандартный аргумент о «плохих законах» и отсутствии эффективной правовой защиты института собственности также второстепенен: в какой-то мере это так, однако экспертные мнения о качестве российского законодательства в этом аспекте весьма благоприятны, а российские суды относительно уголовного правосудия достаточно неплохо работают с частными исками, в которых стороной не выступают государственные структуры. К тому же подавляющее большинство ситуаций, в которых работают институты собственности, не имеют прямого отношения ни к суду, ни к другим государственным заведениям — это внутриобщественные взаимоотношения, территория, куда государство можно пригласить, но в которых его по умолчанию нет.

Вопрос о соотношениях коррупционных институтов и институтов собственности также не так прост, как может показаться на первый взгляд. Несложно привести примеры развитых коррупционных сетей в странах с исторически сильными институтами защиты прав собственника. Более подробно этот вопрос станет разбираться в той части текста, которая будет посвящена сравнению распространенности коррупции в России и в других крупных экономиках, сейчас же приведем два примера. Это Италия конца XX века с отлично работающими институтами собственности и высоким в сравнении с Северной Европой уровнем коррупции — и Дания с низким уровнем социального расслоения и при этом малозаметной коррупцией в госаппарате. Пары «развитая коррупция — развитые институты собственности», «слабые коррупционные сети — слаборазвитые институты собственности» также подобрать несложно. Работа Дарона Аджемоглу и Джеймса Робинсона Why Nations Fail? во многом посвящена попытке решения этой проблемы. Идея «инклюзивных и экстрактивных институтов» может быть в аспекте коррупции грубейшим образом сведена к тому, что в части экономик коррупционные сети ориентированы на сохранение и развитие национальной кормовой базы, а в другой части — отрицают это начинание.

Тем не менее необходимо представить рабочую версию, которой для объяснения слабости институтов собственности руководствуется автор. Она выглядит так. Формирование более или менее устойчивых институтов собственности в России должно было происходить довольно поздно в сравнении с Восточной Европой — с начала 2000-х. Оно было как минимум сильно заторможено, а с большей вероятностью остановлено другим процессом — экономическим ростом в государственном секторе, стабилизацией под руководством министра финансов Алексея Кудрина доходов в госсекторе, начавшейся административной реформой и в целом — ростом привлекательности госсектора как работодателя для большей части населения России, во всяком случае его восстановленной конкурентоспособностью в сравнении с негосударственным сектором. Естественный процесс распространения норм, связанных с институтами собственности, из частного сектора экономики в государственный был заморожен.

Распространение же технологий управления из бизнес-сектора в сектор государственного управления, напротив, ускорилось: именно в конце 90-х и начале 2000-х рекрутинг во властные структуры компетентных менеджеров был совершенно безальтернативным рецептом повышения качества госуправления в целом. Его реализацией мы обязаны, например, появлением в администрации президента Дмитрия Медведева, санкт-петербургского юриста из Ilim Pulp, Игоря Шувалова, Алексея Миллера, десятков других крупных величин в нынешней власти, не говоря уже о тысячах образованных и мотивированных корпоративных менеджеров. Они были надеждой власти, и они с энтузиазмом принялись делать именно то, что умели и что должны были, по их разумению, делать — превращать государство в эффективную машину государственного управления по образцу крупной коммерческой корпорации.

С нашей точки зрения, этот процесс и являлся ключевым для оформления коррупции как основного института российской государственности уже буквально несколько лет спустя. Все сошлось, но сошлось так, как и в страшном сне не приснилось бы романтикам ранних 2000-х: так хорошая на внешний взгляд идея может привести к тому, что грозит стать национальной катастрофой.

Или это уже случилось: невозможно сказать, что нынешняя ситуация безнадежна, но она весьма и весьма опасна для существования страны как гражданского сообщества.

Источник: InLiberty