Справедливость; некое троякое вопрошание. Примерно так: «почему им можно, а нам нельзя?» (его можно назвать жестким); «почему им можно, а нашим друзьям нельзя?» (условно назовем его более мягким); и, наконец, «почему тем можно, а этим нельзя?» (самое мягкое).

Но начнем немного издалека. Как замечал Кристоф Шёнборн в своей «Христологии» (М., 2003), «знание великих мастеров — это важнейшая предпосылка для решения новых проблем». Однако речь идет не только о том, что важно знать их, дабы решать наши собственные проблемы. Важно знать их и самих по себе, знать их мир — чтобы не строить свой собственный мир на развалинах прежнего, т. е. на кладбище, но сохранить и его собственную значимость и жизнь. Только это было бы справедливо. Только это сохраняет возможность всечеловеческого диалога, поддерживая не одну лишь нашу современность, требующую «похоронить мертвецов» и произвести «радикальный» (т.е. окончательный; чувствуете претензию?) «расчет с прошлым». Но всеединство человеческого рода не таково; всеединство, утверждающее конкретность самой этой идеи-реальности Человечества. В этом и участвует — и призывает участвовать — философия. Поэтому ее история (т.е. история философии) не есть то, что имеет лишь «специальный» и «архивный» интерес, а то, что «имманентно» самой Философии, конституируя в ней задачу постоянного переосмысления себя самой.

Великие философы прошлого никогда не остаются только в прошлом; в этом и состоит их величие, и их мышление следует рассматривать не только как выражение их собственного времени, но и как послание и дар другим временам, позволяющее по-новому взглянуть на самих себя. И ни одна эпоха не может считать, что она полностью исчерпала это послание, так что отныне нужда в нем отпадает. Мы не можем и не должны считать, что, к примеру, мудрость Платона имеет сегодня лишь так называемый исторический интерес, что мы ушли неизмеримо дальше и мудрость Платона больше ничего не может дать нашей жизни; что, более того, мы должны «избавиться» и «освободиться» от нее, ибо ее язык, ее категориальный строй заслоняют от нас видение принципиально нового. Но сами мы не находимся ли всё еще в той самой истории продолжающегося Забвения, прозрения относительно которой и побуждают вновь и вновь возвращаться к «истокам»? То, что «заслоняет», не является ли это не просто тем, что мы наследуем, а тем, что мы сами порождаем? (Знаменателен в этом смысле не имеющий завершения спор о досократиках). И вообще, понимаем ли мы кого-то или что-то исходя из нашей собственной «привилегированной» ситуации (а как возможно от нее отрешиться, и не будет ли это тоже упущением и утратой) — или из его (Платона) ситуации (опять же, как нам войти в нее без утраты самих себя? и как нам, тем не менее, быть в «ситуации Другого»?).

Вот в каком контексте вырисовывается и понятие Справедливости. Мы требуем справедливости в отношении к самим себе; но не должны ли мы прежде озаботиться нашей справедливостью в отношении к другим (и людям, и культурам, и временам)?

Справедливость; примечания к теме. Но это и тема, и проблема; ведь всякая значимая, важная тема потому и важна, что таит в себе какую-то ключевую проблему. А проблема, если она нами действительно осмысливается и продумывается, разворачивается в целую тему, всегда имеющую и свою ретроспективу, и свою перспективу; и без этого что бы значила ее актуальность? Наблюдая за собственной жизнью и жизнью других людей, глядя на это кипение страстей, на этот водоворот, в котором исчезает всё, на эти нетерпимые и нетерпеливые пристрастия, на смертельную борьбу противоположных, взаимоисключающих, непримиримых интересов и требований, на распаленную ненависть, сопровождающую их, можно задаться вопросом: да возможна ли вообще справедливость в этом мире? Любовь, безусловно, возможна, но справедливость? Это ведь еще большее чудо, чем любовь; никакой божественной мудрости не хватит, чтобы равно удовлетворить всех. А парящая над всеми Справедливость, не затронутая ничьими страстями, — что это?

Тем не менее разве все эти достижения культуры и цивилизации, все эти красоты, которыми мы наслаждаемся, все эти истины, в которых мы уверены, не были завоеваны, созданы, открыты благодаря несправедливости? К примеру, вот эти прекрасные дворцы, являющиеся теперь нашим культурным достоянием, построены буквально на человеческих костях; их строительство было оплачено нищетой и голодом многих людей. Или мы должны перевернуть эту логику, сказав, что именно восстановленная справедливость и позволила им стать нашим культурным достоянием?

Справедливость — это проблема трех сторон (я, ты и он), еще более трудная, чем известная в математике и физике проблема трех тел. Это также проблема возмездия и меры. Это и проблема (на самом деле не только чисто теологическая) соотношения Божественной Справедливости и Божественного Милосердия. Здесь можно напомнить, что, согласно Левинасу, Сам Господь не вправе прощать вместо другого нанесенную ему обиду. (Замечу по ходу, что христианство дало свой ответ Левинасу еще в ХIII веке; в свое время Фома Аквинский писал: «Ответ: За оскорбление, собственно, можно удовлетворить обиженного, если предложить ему нечто, что он любит так же сильно или даже больше, чем ненавидит оскорбление. Христос же Своими страданиями по любви и послушанию как раз и внес нечто большее, чем того требовало Божественное удовлетворение за все оскорбления со стороны человеческого рода».)

Справедливость — это проблема человеческих отношений по преимуществу (но при этом такая, что в нее неизбежно вторгается и божественное). Четыре, если угодно, степени этой (справедливой) меры: ты мне око, а я тебе — два (ты первый причинил мне вред, и я воздам тебе сто крат); ты мне око, и я тебе (что ты мне причинил, то и я тебе, не больше и не меньше); ты мне око — и ты мне плату, в которой мы сошлись; ты мне око, а я тебе — прощение. Но в нашей речи есть и такая фраза: «Бог простит» (а не я. Но тогда Бог, простив моего обидчика, нарушил справедливость в отношении меня, ибо это мне была нанесена тяжкая обида. С другой стороны, если Сам Господь его простил, то почему я не прощаю, упорствую в своей обиде? Ведь Богу была нанесена большая обида, чем мне. В то же время как можно понимать эти слова: «Бога обидели»?).

Справедливость может как разделять, так и объединять две стороны. Чисто формально дело может обстоять так: одна сторона права, другая — нет; обе неправы, но одна из них — более; обе правы, но одна из них — более; обе равно правы (но в разных отношениях); обе равно неправы. Однако возникает как минимум два вопроса: кто определяет эти «более или менее», кто выносит вердикт и на каком основании? И второй: справедливость и «правота» — это одно и то же или нет? Далее, справедливость не заключается только в наказании или воздаянии, что делало бы ее полной противоположностью любви, милосердию (в смысле безосновательного очищения от грехов). Кстати, говоря о сатисфакционном учении Ансельма Кентерберийского, уже упоминавшийся Шёнборн пишет: «Справедливость, занимающая в Завете-Союзе центральное место, — это верность Бога свободному партнеру, свобода которого не ущемлена и права которого уважаются» (цит. произв., с. 279). Справедливость как верность свободе другого и уважение его прав и достоинства. Но (замечание Ганса Урса фон Бальтазара, которое тут же приводится) «одним из великих достижений Ансельма, определяющим всё его учение о свободе, является тезис, что тварная свобода обязана дорасти и дотянуться до самой себя». Значит — дотянуться до Справедливости, до своего справедливого самоосуществления.

Верно ли, что у меня нет долга любви в отношении к другому, но есть долг справедливости по отношению к нему? Во всяком случае в человеческом обществе невозможно обойтись одной любовью; но парадокс заключается в том, что несправедливо было бы игнорировать и право милосердия, которое действует как бы поверх «формальной справедливости».

От Марка Аврелия до Мишле и далее тянется история идеи согласия человеческого стремления к справедливости и порядка мира. Значит, и идеи согласия справедливости и политического порядка. Иначе говоря, порядок полиса, порядок Города, немыслим и не достижим без утверждения справедливости. Но справедливость недоступна пониманию, если она не переживается. Если справедливость — не фикция, а та подлинная реальность, вне которой и наше собственное существование обращается в фантом, то она не определяема. И в то же время ее логос требует безусловного воплощения. И, как заметил Пьер Адо, «все речи мира не смогут выразить глубину решения человека, который избирает для себя: быть справедливым» (Духовные упражнения и античная философия. М., СПб. 2005, с. 105).

А что избираем мы?