В статье Умберто Эко «Глаза Дуче», опубликованной в испанской El Pais (см. русский перевод) к рассмотрению предлагается теорема информационной диктатуры. Которую вкратце можно сформулировать так: необходимым и достаточным условием современной диктатуры является сращение двух ветвей власти — первой и четвертой, вернее, первой и телевидения. Или иначе: сумма главы исполнительной власти и телевидения дает в результате диктатора (или мини-диктатора). Таковым является, например, итальянский премьер-министр Сильвио Берлускони.

Характер и интонации небольшого текста Эко позволяют говорить о том, что мэтр пережил известный пересмотр взглядов, сформировавших мир «Имени Розы». Эти взгляды в свое время были подвергнуты критике другим мэтром, на сей раз родившимся не в Италии времен Дуче, а в Югославии начального периода владычества Тито. На 35-й странице русского перевода книги Славоя Жижека «Возвышенный объект идеологии» (М.: «Художественный журнал», 1999) в частности сообщается: «То, что действительно смущает в „Имени Розы“, так это глубоко присущая этой книге вера в освобождающую, антитоталитарную силу смеха, иронической отстраненности. Наша позиция едва ли не полностью противоположна исходному тезису романа Эко: в современных обществах, будь то демократических или тоталитарных, такая циничная дистанция, смех, ирония выступают, так сказать, частью принятых правил игры. Господствующая идеология не предполагает серьезного или буквального отношения к себе».

Можно предположить, что ныне Умберто Эко данная вера не присуща, или присуща в весьма ограниченной степени. Вот он пишет о том, что при фашизме официальным газетам и радио никто не верил, и все предпочитали довольствоваться слухами (в частности, почерпнутыми от лондонского радио). Следовательно, согласно Эко, цинизм был изобретен задолго до так называемых современных диктатур, но не являлся их обязательным позитивным или деструктивным компонентом. Что действительно связывает Эко периода «Имени Розы» с Эко периода «Глаз Дуче» — это особое внимание к монополии на информацию. Старик Хорхе чрезвычайно ревниво относился к монастырской библиотеке, г-н Берлускони питает особую страсть к телевидению, или, вернее сказать, он есть телемагнат, добившийся политической власти. Является ли Берлускони догматиком веры (Хорхе-2), который препятствует распространению альтернативных (вере) идей? Является ли он циником, которой отгораживается от веры иронической дистанцией? Не имеет ровным счетом никакого значения.

Возможно, Эко действительно пересмотрел некоторые из своих ранних идей, но, возможно, Жижек просто преувеличил их значение — с вполне понятной целью опровержения во имя других идей. Или для того, чтобы подчеркнуть, что его боль болит больнее. Эта проблема, разумеется, могла бы стать хорошим вопросом для специального исследования, однако мне хотелось бы обратить внимание на следующее обстоятельство. Теорема информационной диктатуры формулирует тот минимум диктата, которого достаточно, чтобы диктатура состоялась. И когда она состоялась — нет политической (но не исследовательской) необходимости опускаться на микроуровень личности: субъект может верить в прозорливость власти, насмехаться над ней, презирать ее, проявлять равнодушие, держать фигу в кармане и так далее — он все равно остаётся объектом политического эксперимента. Таким образом, там где Жижек увидел близорукость Эко (невнимание к микрофизике тоталитарной личности), последний проявил чудеса политической дальнозоркости. Я не хочу сказать, что Эко в чем-то лучше Жижека: это равно что сравнивать географа с психоаналитиком. Оба хороши, но в своем, что называется, бизнесе.

Если принять за основу формулу Эко (власть + телевидение) и спроецировать ее на белорусскую реальность, то, конечно, «информационная диктатура» получается. Правда, избыточная: власть (она же суд, она же парламент, она же пресса, большой бизнес и пр.) не склонна как-то минимизировать собственное обеспечение. Но позволяет носить фигу в кармане, и это «право» не отменяется перспективой введения идеологических часов в вузах и на предприятиях. Другими словами, власть вовсе не предполагает, что все непременно поверят в «государственную идею», но здесь необходимо смириться и соблюдать ритуал. Это специфическая версия «Бога из машины»: если машинально совершать один и тот же ритуальный приём, Бог всенепременно выскочит.

Все это позволяет заключить, что белорусский вариант диктатуры является избыточным и сравнительно дорогостоящим — особенно в сравнении с «софт»-режимом Берлускони, куда более лёгким и лабильным. Отсюда вопрос: зачем необходима избыточность, когда диктатуру можно ковать на более изящном и недорогом фундаменте? Если не прибегать к излюбленному аргументу «постсоветского наследства», то различие между режимами Берлускони и Лукашенко, по всей видимости, соответствуют различиям между обществами — соответственно обществами «постмодерна» и «застывшего модерна». Если в первом случае необходимым и достаточным условием монополизации власти является профилактика мозгов, то во втором случае к ней добавляется захват каналов широко понимаемого метаболизма (газовой трубы, средств производства, финансовых институтов, торговых предприятий, лечебных учреждений, etс.).

Посмотрите: в Италии существуют независимые профсоюзы, независимые компании и тому подобные независимые (от исполнительной власти, которая обожает называть себя «независимостью») структуры, располагающие собственными СМИ. Однако формула телемагната и политика Берлускони («сегодня никто не читает газет, но при этом все смотрят телевизор») позволяет ограничиться захватом телекартинки.

Эко разъясняет специфику нынешнего итальянского режима следующим образом: «При подобном режиме с одной стороны распространяется убеждение, что разрешены споры (газеты, выступающие против правительства выпускаются, доказательством тому могут служить жалобы Берлускони на такие публикации, следовательно свобода существует), с другой стороны, существует эффект реальности телевизионной новости (если из новости мы узнаем, что некий самолет упал в море, то эта новость, безусловно, истинна, точно так же, как кажутся истиной плавающие на поверхности воды сандалии погибших; при этом не имеет никакого значения, являются ли эти сандалии, по чистой случайности, сандалиями жертв предыдущей катастрофы, использованными в качестве повторяющегося материала). Все это приводит к тому, что все новости поступают к нам, благодаря телевидению, и люди верят лишь тем новостям, которые увидели по телевидению».

В этом описании, разумеется, узнается знакомая атмосфера дома. Большинство белорусов никогда не видели так называемых оппозиционных газет, но они знают о них по телевизионным выступлениям лидера и его пропагандистов. На худший случай — из государственных газет. Правда, если в Италии наличие сведений об «альтернативных» точках зрения служит доказательством наличия свободы, в частности — свободы слова, доказательством диалога, то в Беларуси — доказательством невозможности диалога, доказательством некой аномалии, которую надлежит преодолеть для достижения полного общественного консенсуса (т.е., по сути дела, чего-то невероятного). А это уже — существенное отличие. Другими словами, белорусский режим совершенно не печётся о собственной легитимации или печётся о ней каким-то «протомодерным» способом, что, в частности, подмечает Сергей Паньковский (см. «Белорусская государственность в свете энциклопедических словарей»).

Всё это говорит об ограниченной применимости теоремы информационной диктатуры. Как утверждает Эко, если в наши дни и возможна диктатура, то это информационная диктатура. Но если наши дни действительно являются «нашими днями» (т.е. события, имеющие место в Беларуси, не являются просто телевизионной записью когда-то имевших место событий), то «информационная диктатура» — это всего-навсего ингредиент более могущественной системы диктата. Обратим внимание: с одной стороны, существуют телевизионные новости, доносящие «истину», которая куда более правдоподобна, нежели какая-нибудь истина непосредственной перцепции (нам недостает газа не потому, что нет тепла в домах или не работает газовая плита, но потому, что об этом постоянно говорят по телевизору). Но, с другой стороны, существует «истина», превосходящая телевизионную. Это слухи, создающие куда более прочную «реальность», чем телевидение (мы знаем, что газа не дают, но надежные люди сообщают, что вскоре его будет очень много).

Слухи получают особый статус. Если, предположим, 10% населения имеет доступ к «оппозиционной» (т.е. неофициозной) прессе, которая рассуждает о коррупции в стране, то это не означает, что в коррупцию верят даже эти 10%. Ибо официоз говорит о том, что коррупции нет. Но слухи! Никто даже к врачу не отправится, не захватив шоколадки. В общем, статус слухов — тот же, что и в диктатурах середины XX в. Например, поговаривают о том, что Лукашенко неизлечимо болен, что до третьего срока он не доживет (третий срок — это тоже слух), что продукты в Германии стоят в три раза дешевле, а в странах Балтии — в два. Словом, пресса (телевидение) и слухи существуют как две полуразобщенные среды, причем вторая среда как бы подтверждает или опровергает сообщения первой. Быть может, всё дело в том, что телевидение рассматривается у нас не как бизнес, а как убыточное предприятие? Например, Беларусь не считает нужным платить за российские телепередачи, полагая, что российские телеканалы должны платить за собственную трансляцию («бизнес наоборот», по выражению российского посла в РБ А. Блохина). Таким образом, белорусская макси-диктатура вырастает из несамодостаточности всех контролируемых ею отраслей. В отличие от слухов: они, конечно, не приносят прибыли, зато не требуют и затрат. Возможно также, идеологические занятия — это то, что брошено на подавление слухов.

Как бы там ни было, понятно, что «модерн» работает на износ.

Это надёжный слух.