Человек без свойств

Уходящий год должен был запомниться нам в качестве года «стабильности» и потому запомнится годом революций и контрреволюций.

Исходить ли из убеждений Кратила (который был хорошим учеником Гераклита), полагавшего, что в одну реку нельзя войти и единожды и что о мире текучем нет знания? И тогда слово «стабильность» в том употреблении, к которому нас приучили, следует помещать в кавычки и не выпускать его оттуда до тех пор, пока не исправится. Следуя примеру Кратила, на все «стабильное», т. е. некоторым образом фиксированное и фиксируемое, следует указывать пальцем, не называя. Либо называя, подразумевать, что все это «классы на бумаге», которые необходимо отличать от бумаги, с одной стороны, от процесса письма — с другой, и от процесса как такового — с третьей (следует помнить, что у всякого дела есть три стороны и, по меньшей мере, одна скорость протекания).

Все поименованное, но стабильное в своей нестабильности (здесь закон кавычек не действует) следует именовать «фиксациями» или, если угодно, «фикциями», ибо если смотреть на то и другое во фрейдистской манере, то они не что иное, как одно и то же. Попытаемся прояснить данное нагромождение слов на примере. На локальном примере — и поскольку год завершен, эти примеры мы можем полагать историческими.

Итак, в известном историческом примере один социолог (симпатичный социолог) постоянно твердит о «советском человеке» как о некоей данности, как о выведенной советскими же селекционерами породе. «Порода» — это гарант и символ того, что при соблюдении определенных правил скрещивания фиксированный набор свойств не только сохраняется на протяжении жизни индивида, но и передается по наследству. Однако указанный автор, ссылаясь на данные различных социологических замеров, специально обращает наше внимание на принципиальные сдвиги в общественном сознании: в 1989 г. только 13% россиян полагали, что у России есть враги, а в 2003 г. — 77%.

Отсюда вопрос: в каком из случаев мы имеем дело с «советским человеком» — с человеком образца 1989 г., когда он был советским человеком по преимуществу, либо с человеком образца 2003 г., когда он стал человеком постсоветским? Или, быть может, в обоих случаях: советский человек и верит в врага, и не верит в него, но остается советским в силу некой загадочной социологической презумпции? Или вот еще: в 1993 г. свыше 60% белорусов признали, что им близки взгляды той или иной партии, а уже в 1994 г. — всего 5,6%. Впечатление такое, говорит автор, что за год миновала целая эпоха.

Добавим: впечатление такое, что в момент, предшествующий написанию фразы, наш автор является социологом, но в момент ее завершения он является политиком, хотя, возможно, в оба момента времени он является тем самым членом постсоветской общины или, если угодно, республиканским сверхчеловеком, чей приход гениально предсказывал Ницше.

Если породистая собака в течение недели прудит лужи в квартире или, например, не берет след, то данный представитель породы дисквалифицируется. «Порода» в данном конкретном случае подлежит заключению в кавычки. То же самое хотелось бы сказать о «советском человеке» либо «славянском человеке», которых одни хотят вырастить на базе известного генома, другие — исследовать.

Уже из трактатов Макиавелли можно сделать принципиальный вывод о том, что тот или иной тип человека — результат воспитания, дрессировки и насилия. Как только инфраструктура насилия и/или воспитания ослабевает, «природа» человека неизменно предает себя. Монахини делаются шлюхами, былые тихони — героями, былые герои — убожествами. И не следует ли отсюда, что результат монтажа того или иного «человека» — всего-навсего исторический персонаж или, если уж на то пошло, литературный тип, завершенный лишь в той мере, в которой завершена драма. Мы можем на манер адептов франкфуртской школы говорить о «тоталитарном человеке», выращенном в фашистской Германии, но не должны забывать о том, что этот человек кончается вместе со встречей союзнических армий. Другой тип человека кончается вместе с падением Берлинской стены…

Далеко не случайно лишь 13% советских граждан в 1989 г. верили в наличие врагов: человек поздней советской эпохи был сторонником интернационализма и вообще верил в конвергенцию «мировых систем» — на манер Михаила Горбачева. Нынешний белорус или россиянин склонен презирать «дружбу народов» и верит в геополитику, нацию, пассионарность и прочую чепуху. Типы «человеков» сметают друг друга в потоке истории, межуют историю своими «типовыми», хотя и весьма неустойчивыми гримасами. И я не склонен доверять утверждениям о том, что белорусы в течение последних 10 лет воспроизводят себя в соответствие с некой «советской» матрицей. Мне скорее видится процесс, в ходе которого дозревает подлый и продажный массовидный паразит, могильщик условий, его породивших. В нем нет ровным счетом ничего от «советской породы», это какой-то такой тип, который можно поддерживать лишь за счет перманентной дрессировки и который вполне определится в своих основных чертах лишь накануне собственной кончины.

Предварительно резюмируем. «Тоталитарный человек» либо «советский человек» есть свидетельство не столько его наличия, сколько исследовательской беспомощности тех, кто о нем постоянно твердит, пытаясь схватить современность за рукав, либо оправдать ее, ссылаясь на присутствие в ней определенного «человека».

* * *

Минувший год, как уже сказано, был годом «стабильности» и революций. Нам твердили о стабильности на всех людных перекрестках, но мы все чаще становились свидетелями различного рода внеплановых мероприятий, т. е. таких мероприятий, которые постоянно приключались на фоне мероприятий запланированных, в частности — избирательных кампаний. Повестка политического дня постоянно пополнялась «неожиданными» пунктами, которые в конечном счете стали формировать саму повестку. Достаточно вспомнить об истерике в российских СМИ по поводу процедуры принятия в ЕС и НАТО новых членов — процесса, повторимся, планового, т. е. прозрачного и прогнозируемого, процесса, с которым, казалось бы, в России давно смирились и к которому «подготовились». Выяснилось, что истерикой-то и подготовились.

Получается, что «новый демократический» человек вдруг вспомнил о том, что он — человек «советский» (или «имперский»); однако персонаж, располагающий таким воспоминанием, уже не равен ни первому, ни второму. Назовем его человеком беснующимся, ибо его бесноватость являлась постоянным качеством указанного человека на протяжении года. Удивительно ли, что все недавние события — от выборов американского человека до Беслана — он воспринимал бесновато, хотя между первым и вторым событием пролегает вполне отчетливая граница, отделяющая «внезапное» от «привычного». Но человек бесноватый и вдобавок обиженный (на собственную бесноватость) тем и отличается, что не склонен отличать первое от второго. Он постоянно твердит о стабильности, но дестабилизирует все, что попадается ему под руку, поскольку ничему не доверяет, кроме собственной «природы», которой в принципе не доверяет (в противном случае не занимался бы ее планомерной дрессировкой). И правильно делает, поскольку эта «природа» дает постоянные сбои.

Осознание собственной нестабильности, своего ветреного непостоянства могло бы стать сильной чертой нашего персонажа, но он держится за «стабильность», словно пьяный юнга за штурвал, забывая о том, что его следует вращать сообразно правилам, а не опираться на него.

Я бы сказал, что хорошая демократия тем и отличается от восточной, что располагает инфраструктурой управления стабильностью, в то время как вторая — недолговечной инфраструктурой гегемонии, построенной на боязни нестабильности и негарантированности. То обстоятельство, что решение о проведении белорусского референдума было принято по горячим следам Беслана — типовое тому подтверждение. То есть «институт» белорусского президентства (или президента) продолжает существовать за счет регулярных всплесков террора. То же самое можно сказать о Союзном государстве, чье инертное наличие оправдывается исключительно угрозой невведения единой валюты и газовых недотранзитов/недопоставок.

Когда негарантированность говорит «я», беснующийся человек приступает к разысканиям собственной «неизменной» сущности, стремясь остановить утраченное время. Он начинает полагать себя «советским» либо даже «имперским», он начинает придумывать себе моральные принципы, в которые с трудом верит, но которых зримо придерживается. Он даже поверяет эти принципы социологии: вот, исследуй! Но зачем?

Думается сенатор Агриппа в фильме Роберта Дорнхелма «Спартак» отвечает на этот вопрос вполне адекватным вопросом. Обращаясь к Марку Крассу (примеривающемуся к статусу консула), он интересуется: «Почему богатые затевают политическую реформу всегда после того, как разбогатеют?». Ответ должен состоять примерно в следующем. Политическая реформа нужна элите не для того, чтобы зафиксировать условия, которые позволили ей стать элитой, но для того, чтобы изменить их в собственную пользу, отсечь всех тех, кто «идет следом», наделить их неизменной «природой». Собственного говоря, это и именуется в наших местах «стабильностью».

* * *

Итак, «стабильность» — название группы мероприятий, призванных зафиксировать ту или иную мегаструктуру политического насилия и соответствующую ей идеологическую форму — с ее «советским» либо всяким иным человеком. Даром ли не существует антагонистического типа — «либерально-демократического человека»?

Однако вмешательство в поток событий с целью их «стабилизации» нередко меняет ситуацию совершенно радикальным и непредсказуемым образом.

Так, собственно, и получилось на Украине. Сложно сказать, завершились бы выборы в пользу Ющенко, если бы Россия не приняла в них посильное «технологическое» участие, пытаясь оседлать демократический случай. «Оранжевое» движение — это скорее результат российского вмешательства и бюрократического подлога, нежели эффект закачки западных политических инвестиций. Кстати, насчет финансовых инъекций, которым оправдывает свое поражение российская сторона: показательно, что «славянский человек», о котором нам твердили весь год, предпочел американские деньги российским. В какой момент «природа» этого человека предала его? Быть может, последние годы она мало напоминала предполагаемую модель (на которую натаскивается последние годы человек российский), быть может, российские политтехнологи выстроили ложный образ адресата? То ли «советского человека», то ли «славянского брата» — словом, кого-то такого, кого мелодически оформленные агитки Кобзона трогают мало.

Кстати, о Кобзоне. Он сыграл еще одну незавидную роль — на сей раз в спектакле с Филиппом Киркоровым, жертвой сетевой флэш-революции, которую — наряду с движением имени Алены Пиксловой — я склонен считать генеральной репетиций бархатной революции в Украине. Я хотел бы подчеркнуть: ни «революция роз» в Грузии, ни абхазский праздник непослушания, но именно две сетевые революции стали символическим отражением тектонических сдвигов в общественном сознании; они, так сказать, зафиксировали определенный градус социальной эмансипации. С другой стороны, все три события наиболее близки к тому, что Ален Бадье именует Случаем (the Event): события, принципиально не просчитываемого из текущей ситуации, реализуемого вне генеральных сценариев и обманывающего все наши умопостроения.

Первую локальную революцию, воплощением которой стала фигура Алены Пискловой, можно было бы именовать консюмерической революцией (протестом против предзаданной иерархии потребления), если бы не ее другое значимое измерение, отражающее определенный сдвиг в гендерном самоопределении женщин (а стало быть, и мужчин).

Вторая малая революция, реализованная российскими СМИ, затрагивает уже собственно политическое измерение, поскольку направлена на пересмотр статусной иерархии (журналистская критика и официозное пение) и, в частности, символизирует разложение традиции, уходящей корнями в елизаветинскую эпоху, традиции, возлагающей на популярных бардов, литераторов, поэтов и ученых бремя морального лидерства (эту сугубо российскую традицию исследовал Исайя Берлин). Теперь нам стало понятно, что если Дарья Донцова продает миллионными тиражами свои романы (и любима миллионами, как она подчеркивает во время «медиапроцесса» над Киркоровым), то это не означает, что она права и морально непогрешима. В общем, мы поняли, или должны были понять, что социологический процент не конвертируется в моральное лидерство, и это очень важно.

В обоих «бархатных» всплесках меня прежде всего поразило то, насколько легко предполагаемая человеческая «природа» преобразуется в чисто творческое предприятие — она начинает делать сама себя и много всякий вещей, приближающихся к измерению искусства (театр, 3 d -арт и пр.). И хотя акции, предпринятые студентами ЕГУ, не стали столь же значимыми, они все же продемонстрировали превосходный уровень изобретательства, но главное — определенные трансформации белорусской общины в ее наиболее просвещенной части. Вообще говоря, признание Лукашенко брестским студентам в том, что он является представителем ложной элиты (поскольку он боится, что страной будут руководить представители ЕГУ), — лучшая оценка университета.

Украинская революция вобрала в себя черты предыдущих, и в том числе — грузинской (хотя куда в меньшей степени была «инсценирована»). Это была ярко выраженная антибюрократическая революция, в полной мере диагностирующая состояние постсоветских общин (ибо их сложно именовать обществами и, тем более, государствами). Пожалуй, я не стану описывать ее специфические особенности (этой задаче следовало бы отвести больше места), скажу лишь о том, что она не приведет к развалу страны. Подобные апокалипсические предостережения — следствие недоумения по поводу современности, следствия ее непонимания. Скорее следовало бы предположить развал России или Беларуси. Почему? Потому что новый тип человека привлекателен, а старые — нет. В этой ситуации нам следовало бы руководствоваться императивом Ницше: падающего — толкни.