«Как это делается, когда что-то говорят, ничего при этом не говоря?»
(Эльфрида Елинек)
Я имею право на слово — но никто не обязан меня слушать. Каждый имеет право на слово, но никто не имеет права представлять собой совесть другого. И каждый из нас вроде бы не связан обязанностью слушать других. Но тогда мы можем придти к абсурдной ситуации: все имеют право говорить, но никто не обязан слушать. Возникает и вопрос о приоритете — моего права говорить или права говорить кого-то другого, ибо говорить вместе одновременно мы не можем; кому бы предназначалась такая «речь»? Заметим, что не только есть общества, институты, весь смысл которых как раз в том, что имеют право говорить одни, а слушать обязаны другие, но это присуще в той или иной мере любому обществу. Мое утверждение заключается в следующем: в этом государстве нарушено наше право говорить (нам должны разрешить, позволить, прежде чем мы сможем воспользоваться этим правом) и наше право не слушать (то, что говорят те, кто обладает властью). Но есть моральное обязательство слушать и выслушивать Другого. (Власть, однако, притязает выражать именно «нашу точку зрения»). Тогда тоже возникает парадоксальная ситуация: я имею право на слово — но никто не обязан (в правовом смысле) меня слушать — однако я обязан (в моральном смысле) слушать каждого, и в принципе каждый обязан слушать каждого. Власть, как бы там ни было, обладает троякой привилегией: первенством права говорить, обязанностью других ее слушать и явным либо неявным установлением того, что допустимо говорить, а что — нет. У нее есть право законного ограничения на время говорения других — и это монопольное право. Для нее самой эти ограничения минимальны, для нас — максимальны.
Но почему мы вообще должны давать вам слово? И почему мы должны вас слушать? — Можно спросить: откуда, от кого исходят эти вопросы? Можно подумать, что мы повсюду, в любом мало-мальски важном вопросе, сталкиваемся с экспертами, с элитой, только и правомочными эти вопросы обсуждать и решать; теми, кто возмущен нашим непрофессиональным говорением. Да, непрофессиональным говорением в науке, искусстве, религии, политике, экономике и т. п. (Вот и здесь; на каком основании этот «домашний философ» взялся рассуждать о «реальной политике»?). С другой стороны современные СМК вроде бы дают «говорить всем». Цензура, отбор, просеивание, фабрикация и калькуляция информации остаются за экраном. Зато качество этой «информации» рассчитано как раз на среднего потребителя. На того, кто не ставит — по крайней мере, радикально — вопроса о своем праве говорить и слушать. Или не слушать. Он здесь — не производитель, а именно потребитель. Таким образом, наше право говорить подорвано с двух сторон.
Используя слова Фуко по поводу полемиста и полемики (а нынешняя наша оппозиция тоже полемична, а не диалогична; о власти подобное замечание вообще излишне), можно сказать: власть опирается на некую законченность, из которой ее оппоненты по определению исключены. Что касается оппозиции, то она, я думаю, будет глуха к еще одной фразе Фуко: «(Бланшо учит, что) критика начинается с внимания, участия и щедрости».
Говорить; эта увлекательная, но и часто смертельно опасная игра Речи. Сошлюсь на Бернара Ноэля (сам он ссылается на М. Бланшо); оказывается, есть те, о ком можно говорить, только говоря о ком-то другом. Например, о самом себе — ибо их нельзя понять, не разобравшись с собой. Но иногда возможно говорить о себе, только говоря о ком-то другом. Однако важнее, быть может, вспомнить Аристотеля, который указал на тот неустранимый зазор между филией и политией, где и свершается со-общение личностей и где каждый, оставаясь перед лицом Другого наедине с собой, должен сделать ответственный выбор. Этот выбор у нас не отнят, никакая власть не может его отнять, — но мы его почему-то не делаем. Не потому ли, что не держим двух этих полюсов, филии и политии, одновременно — именно в силу этого не удерживая в конечном счете ни одного из них?
Слово, утратившее свою вопрошающую силу. Речь политика. Поэтому с точки зрения филии она столь часто — «пуста». Философия учит (ибо обязывает) быть человеком опасности. Тем самым, она призвана воспитывать обостренное чувство опасности. И тогда мы внятно представляем, какие из этих опасностей ждать не могут, а с какими можно и подождать. Политическая же хитрость, кажется, состоит в том, чтобы смещать видение опасностей: говорить о них там и тогда, где и когда их нет — и умалчивать о них там и тогда, где и когда они есть.