Разрушение агоры — это разрушение публичного пространства. В интервью с М. Рыклиным последний говорит об этом прямо: «Мы живем в совершенно извращенной ситуации. В России социализованы такие формы мышления и речи, которые в других странах относятся к области психиатрии. У нас политики говорят на языке, который невозможен в сфере публичной политики» (Кто делает сегодня философию в России, с. 259). Что же нам-то говорить? Ведь у нас — еще хуже, потому что еще более убого. Читаем дальше: «В России иногда безумие становится заявкой на политическую карьеру» (с. 260). Обращаясь к нашему местному опыту, приходится сказать, что не только помешательство (оно, по крайней мере, может быть в чем-то «интересным»), но тупость в союзе с наглостью и посредственность. Быть может, важнейшая сегодня проблема говорит Рыклин в том, «как проявляется политизация — в публичном пространстве или методами политтехнологи уничтожение публичного пространства и создание на заказ специальных текстов, которые пишутся для заказчиков, а не для обычного читателя» (с. 257).
Основная мысль кремлевских идеологов, пишет Рыклин в том, «что России никто не указ, что наша демократия — это не обычная демократия, наше общество — это не обычное гражданское общество, — что у нас все иное, все своеобразное» (с. 260). Об этом «своеобразии» говорят — и очень агрессивно — также многие другие представленные в этой книге авторы. И далее читаем у автора: «Строй, который существует у нас, несовместим с развитой культурой, демократией, публичной политикой. Старая структура должна уйти, демонтироваться» (с. 261); «сейчас политика — это повсеместный бизнес» (с. 262). Увы, дальше этих самих по себе справедливых констатаций и бессильного «долженствования» теоретический взгляд автора не прорывается. А ведь это, надо признать, парадоксально мыслящий ум.
О том же говорит Дм. Пригов. Вкратце, рисуемая им картина такова: сегодня мы можем констатировать «отсутствие каких-либо зон социального влияния и престижности, кроме, увы, финансово-экономической и социально-политической». А «фактически существует один, единый центр, источник власти, влияния и престижа, к которому пристегнуты масс-медиа и отчасти шоу-бизнес и поп-культура» (с. 511). Но (что отличает нынешнее российское общество даже от советского) «при отсутствии гражданского общества, развитого и ориентированного левого движения и мышления, развитой университетской среды и зоны академической престижности — основных потребителей питательной среды и поставщиков деятелей интеллектуальной мысли и оппозиционного мышления — весьма затруднителен осмысленный интеллектуальный и оппозиционный жест» (с. 512). При этом соотношение всех этих сопряженных и взаимонеобходимых «элементов»: гражданского общества, левой мысли, влиятельной университетской и академической среды таково, что «левое движение без гражданского общества и академической среды моментально вырождается в террористические и инсургентские группы … академическая же среда без двух остальных легко становится простым придатком финансово-политических групп. Гражданские же институции без двух составляющих имеют тенденцию приобретать черту государственно-корпоративных образований» (с. 513). Если все это так, то мало сказать, что все печально. Автор уповает только на то, что «зоной возможного (заметьте, только возможного — Н. С.) выживания интеллектуалов и зарождения гражданского общества являются зоны среднего бизнеса и малых сообществ, совпадая с ними стратегически и идеологически в противостоянии претензий на тотальность крупного капитала и власти» (с. 513 — 514).
Но, быть может, самым печальным является то, что авторы, настроенные в подобном критическом духе, кажется не в силах предложить никакой новой, неожиданной, эффективной и позитивной программы действий, способных действительно преодолеть или исправить существующее положение дел. Между прочим, и у нас — та же проблема.
Любопытную трансформацию бывших антикоммунистов в людей, симпатизирующих советскому строю, можно наблюдать сегодня на российских (и не только) просторах. Трансформацию на общей почве ненависти к либерализму, да и Западу вообще. Тот же Дугин («Консервативная революция») теперь усматриваем в большевистской революции «иносказательно выраженные, но глубинно традиционалистские (эсхатологические, мессианские) энергии», что возвышает ее над романовской Россией («пародия на традиционное общество») и уж, безусловно, над «либерал-капитализмом», который де представляет собой чистый нигилизм, «полностью лишенный какой бы то ни было сакральности». Для меня тут достаточно уже самой этой стилистики и той особой «метафизической лексики», которая говорит вовсе не о критической рефлексии, а о претензии. И не на одну из многих, а на привилегированную, исключительную, собственно на единственно онтологически истинную «самобытность». И хотя все это подается нам как «новая» и «оригинальная» философия, я не нахожу здесь именно философии, а только разве что идеологическую симуляцию последней. Причем, весьма претенциозную.
Да, но как же все эти проблемы, как-то: «статус субъекта ситуации предельной десакрализации», антропологические аспекты «конца времен», обреченность человеческой истории, волевое «утверждение постсакральной альтернативы» (с. 421)? Подход ко всему этому получает (у самого же автора) такую любопытную квалификацию (впрочем, специально подчеркивается, что дать ее чрезвычайно трудно, ибо перед нами «весьма своеобразное сочетание»): некое «единство» «традиционалистской метафизики, революционного консерватизма, социальной критики, постмодернизма, маньеристской герменевтики и религиозной апокалиптики» (с. 422). Как видим, традиции хлестаковщины в России не умерли даже в самой высокой интеллектуальной сфере. Займись, кто может. И впрямь некий «свальный грех, смешение всего со всем», следуя выражению дальнейшего представленного в антологии автора, Константина Крылова. Который, кстати, дает вот такой «расклад» нынешней российской философии: во-первых, сугубо переводная (лучшим случаем здесь оказывается «писание книг, единственным достоинством которых является то, что они похожи на переводы»); во-вторых, «русская» в смысле «православия, самодержавия, народности» (автор отмечает «насморочную кондовость» всего этого «философствования», настаиваемого то на Ильине, то на Булгакове); в-третьих, постмодернизм по-российски; и, в-четвертых, как раз по Дугину, «имперство» и ему подобное философствование реванша … главным условием которого является демонстративная утопичность». При этом «существуют стратегические союзы между „духовностью и имперством“, с одной стороны, и постмодернизмом и переводняком — с другой. В первом случае получается „гиренок“, во втором — какая-нибудь „евроонтология“.
Что ж, хотя и излишне ироничная, но по своему приемлемая диагностика. Если, конечно, отрешится от той непомерной неприязни, которая стоит за всем этим. Разве переводы не важное и достойное занятие? Разве «постмодернизм по-российски» не имеет бесспорного права на существование? Ну и так далее. И не стоит сетовать на «обиды», нанесенные России. Россию никто не «обижал» (попробуйте-ка), справедливее было бы сказать, что она сама себя обидела.